НЕ СТРЕЛЯЙТЕ В ТЕХ, КТО МОЛИТСЯ ЗА ВАС!
Это была не молитва, а приговор.
Тихий, монотонный шепот отца доносился из-за двери в гостиную. Саша прислонился лбом к прохладной поверхности двери, сжимая в кармане кулак. Он только что вернулся. С фронта. С Востока.
— Господи, спаси и сохрани раба твоего Александра и воинство наше христолюбивое... — голос отца, всегда такой твердый, уверенный, сейчас дрожал, был полон слезной, отчаянной веры.
«Воинство христолюбивое». Саша сжал зубы. Это «воинство» вчера похоронило его друга детства, Витьку, под Авдеевкой. Витьку, который пошел за «сладкой жизнью» в Киев после Майдана, а теперь стрелял в своих же.
Он толкнул дверь.
Гостиная была погружена в полумрак, пахло чаем и старым паркетом. Отец стоял на коленях перед уголком с иконами. Его широкая спина, всегда такая прямая, сейчас сгорбилась. Экран телевизора, где час назад вещали пропагандисты, был теперь темным.
— Отец, — голос Саши прозвучал хрипло и чужим.
Старик обернулся. Его лицо, испещренное морщинами, озарилось мгновенной, дикой надеждой.
— Сынок! Жив! Цел? Слава Тебе, Господи! — Он потянулся к нему, но замер, увидев его лицо. Надежда сменилась недоумением, а затем леденящим ужасом. — Сашенька?.. Что случилось?
— Встань, — сказал Саша. Голос был плоским, безжизненным. — Я пришел поговорить о Кате.
Отец медленно поднялся. Его глаза, всегда глядевшие на сына с любовью и гордостью, теперь были полны страха.
— Что с Катей? Она в Праге, у нее все хорошо, слава Богу...
— Она не в Праге, — перебил Саша. — Она в Краматорске. В подвале. Ее нашли сегодня утром. С телефоном, полным фото наших позиций. Для их артиллерии.
Лицо отца побелело. Он покачнулся.
— Не может быть... Она... она испугалась... Она просто хотела лучшей жизни в Европе... Она не понимала...
— Она все понимала! — голос Саши сорвался. В горле встал ком. — Она предала. Не только меня. Не только тебя. Она предала всех, кто здесь остался. Кто верил, что мы защищаем свою землю. Ее посты в телеграме... «Русские оккупанты». Про свой же дом. Про своих же.
Он сделал шаг вперед.
— Она твоя дочь. Ты знал, куда она уехала. Ты ей помогал.
— Я спасал ее! — вдруг закричал отец, и в его крике была своя, извращенная правда. — Здесь война, разруха! Там у нее будет будущее! Она выживет!
— Она продала это будущее! За лайки и одобрение кураторов! Она стала оружием против нас! — Саша сгреб со стола распечатанные скриншоты и швырнул их в отца. — Смотри! Твоя молитвенная дочь! Называет своего брата «ватником» и «орком»! Жалеет, что не донесла на нас раньше!
Бумаги разлетелись по полу. Отец смотрел на них, не видя, его губы шептали что-то беззвучное.
— Ее судят за госизмену, — сказал Саша, и каждое слово было как выстрел. — Ей грозит расстрел. И единственный, кто может что-то изменить... это ты. Ты должен публично от нее отречься. Признать, что она предательница. Подать пример другим.
— Не могу... — прошептал отец. Его взгляд упал на иконы. — Она же моя кровь... Я молился за вас обоих... Каждую ночь...
— А она молилась за то, чтобы меня убили, — холодно сказал Саша. — Ее молитвы доходили до адресата. Твои — нет.
Они стояли друг напротив друга — два солдата двух враждующих миров, связанные кровью и разорванные войной. В тишине был слышен только тиканье часов.
— Я прошу тебя в последний раз, отец. Отрекись от нее. Спаси хоть честь семьи.
Старик покачал головой, и по его лицу потекли слезы.
— Я не могу. Прости. Она моя дочь. Я буду молиться, чтобы Бог простил ее и вразумил тебя.
Саша посмотрел на него — на этого сильного, несгибаемого человека, сломленного любовью к предательнице. Он посмотрел на иконы, на лик Спасителя. Он вспомнил лицо Витьки в гробу. Вспомнил лица своих ребят в окопе, на которых наводила огонь его сестра.
Он медленно достал из кобуры табельный пистолет.
Рука не дрогнула. Дрогнуло все внутри.
— Тогда прости меня, отец, — тихо сказал он. — Но честь Родины важнее твоей молитвы.
Он стоял напротив отца, и ствол пистолета был не просто направлен на грузную фигуру в растянутом свитере. Он был направлен в самое сердце своего детства, в основу мироздания, где слово отца было законом, а его спина — самой надежной защитой.
И в этой точке кипения, за долю секунды до того, как палец лег на спуск, в нем боролись не «за» и «против», а целый рой противоречивых чувств:
- Ярость, граничащая с ненавистью. Не абстрактная, патриотическая, а личная, сыновья. Ярость на этого слабого, испуганного старика, который посмел уничтожить их семью, их общую память. «Как ты мог? Как ты смел молиться за *них*, когда мой друг Ванька сгорел в БМПе под Авдеевкой? Ты предал его. Ты предал меня».
- . Щемящая, детская жалость. Он видел, как дрожит отцовская рука, прижимающая крестик к губам. Видел знакомую старческую пигментацию на его щеках, запавшие, испуганные глаза. Это был не «враг». Это был его папа, который боялся темноты и любил сгущенку. Внутри шестнадцатилетний Саша кричал: «Пап, я не хочу! Просто отступи! Скажи, что это ошибка!»
- Чувство абсолютного превосходства. Впервые в жизни он, сын, держал власть над отцом. Не моральную, не интеллектуальную — физическую, смертоносную. Это была власть того, кто видел настоящую смерть, над тем, кто видел ее только по телевизору. Горькое, пьянящее чувство силы: «Я теперь взрослый. Я решаю. Ты больше не авторитет. Твои слова — это лишь шепот старого человека».
- И да, та самая ГОРДОСТЬ. Не за страну, не за идею. Гордость за собственное решение. Это был его личный, экзистенциальный акт. Он отсекал пуповину. Он доказывал самому себе, что способен на самый тяжелый, последний выбор. Что он не сломается. Что его воля сильнее сыновних чувств, сильнее жалости, сильнее любви. Это был акт самоутверждения через самоуничтожение души. «Я могу это сделать. Я не как он. Я не согнусь и не заплачу. Я — солдат. Я принес присягу. И даже здесь, на краю пропасти, я ее исполню».
- Глубочайшее одиночество. В этот момент не было ни братьев на фронте, ни Родины, ни Бога. Был только он, отец и тоннель из взгляда в ствол. Он оставался один на один со своим монстром, которого должен был убить, и этим монстром был самый близкий ему человек. Это был разводной ключ, ломающий душу.
И когда палец нажал на спуск, это был не триумф идеи над предательством. Это был акт отчаяния, в котором гордость за свою «решимость» на секунду перевесила всё. Но лишь на секунду. Потому что сразу после хлопка гордость исчезла, и осталась только дыра на ее месте.
Он не убил отца ради страны. Он убил его ради того, чтобы доказать *себе*, что он способен дойти до конца. И в этом — самая страшная, личная трагедия его войны.
Выстрел грохнул в маленькой гостиной, заглушив последний вздох. За окном, в ночи, над родным городом, занималась новая заря. Чужая. Кровавая.
Саша стоял над телом, и дым тянулся от ствола к потолку. Он только что убил отца, чтобы его молитва больше не мешала убивать его дочь.
Он наклонился, поднял с пола телефон отца. Его пальцы оставляли следы на экране.
Он делал это для них. Для тех, кто остался в окопах. Ради их веры, которую его сестра и его отец, в слепоте своей любви, пытались отнять.
Он делал это для тех…. Кто об этом его не просил…
Он вышел на улицу. Ночь была холодной. Где-то там, на Востоке, его ждали. Его братья. А позади, в тихой гостиной, оставались его отец и его сестра. Чужие. Предатели. И все равно — семья.
И Саша понимал, что часть его души навсегда останется в той комнате, на коленях рядом с отцом, пытаясь докричаться до Бога, который, кажется, давно перестал различать, где правда, а где ложь в этой братоубийственной войне.
***
Саша не дошел до части. Он свернул в темный переулок за домом и уперся спиной в шершавую стену гаража. Руки тряслись так, что он с трудом удержал пистолет. Тот самый пистолет.
Запах пороха въелся в кожу. Он чувствовал его даже сквозь запах пыли и мокрого асфальта. Но сильнее был другой запах — тот, что остался в гостиной. Запах отцовского одеколона, чая и... железа. Медной монеты на языке.
«Я делал это для них. Ради чести. Ради правды», — твердил он про себя, сжимая виски. Лоб был мокрым от пота, хотя ночь была ледяной. И что то, внутри, не верило ео мыслям…
Но внутри ничего, кроме правды и чести, не было. Был вакуум. А в этом вакууме всплывало лицо отца. Не то, что только что, искаженное ужасом. А то, каким он его помнил с детства. Отец, учивший его завязывать шнурки. Отец, несущий его на плечах с рыбалки. Отец, тихо говорящий ему, шестнадцатилетнему, после первой выпивки: «Саш, держись. Всегда держись. Мы — семья».
Семья.
Он с силой провел ладонью по лицу, пытаясь стереть образ. Но он только становился четче. А вместе с ним приходило и другое — тихий, монотонный шепот. Молитва. Та самая, от которой его тошнило. Теперь она звучала у него в голове.
«Господи, спаси и сохрани...»
Он выпрямился, сделал несколько шагов по переулку, пытаясь вернуть себе твердость. Он был солдатом. Он видел смерть. Он отдавал приказы. Но… это было иначе. Это было... личное. Это было предательство самого главного, того, что отличало их от них — понятия «свои».
И он понял страшную вещь. Он только что совершил акт абсолютной, бесповоротной веры. В Идею. В Государство. В Справедливость войны. Он принес ему в жертву самое святое. По собственной воле и собственному решению. Но жертва не принесла облегчения. Она оставила после себя лишь пепел и вопиющую тишину, где даже эхо его оправданий глохло, не долетев до стен.
Он посмотрел на свой телефон. Там были сообщения от ребят. «Саш, ты где?». «Командир спрашивает». «Всем выйти на связь». Они были его новой семьей. Братьями.
Но сейчас их лица казались чужими, далекими. Он смотрел на экран и видел сквозь него другое — пустую гостиную, темный экран телевизора и неподвижную фигуру на полу.
Он поднес пистолет к виску. Металл был холодным. Успокаивающе холодным.
«Я сделал это для Родины» , — последняя, отчаянная попытка найти опору.
Но Родина была там, в окопах, за сотни километров. А здесь, в темном переулке, была только он, призрак отца и всепроникающее, абсолютное одиночество. Он предал отца. Он предал сестру. Теперь он должен был предать и себя, солдата, чтобы остаться хоть кем-то.
Его палец нащупал спусковой крючок.
Второй выстрел, прозвучавший той ночью, был не громким. Словно кто-то хлопнул дверью старого гаража. Его не услышали ни его братья на фронте, ни его сестра в тюремной камере.
Услышали только безразличные звезды над крышами родного города, который он так яростно защищал и для которого только что уничтожил все, что делало эту защиту осмысленной.